СМЕРТЬ. ГОЛГОФА
Осенью нынешнего года исполняется 80 лет
со дня кончины (20 октября) и 130 лет со дня рождения (30 ноября)
богослова, прозаика и публициста протоиерея Валентина Свенцицкого.
Предлагаем вниманию читателей отрывки из цикла «Письма одинокого
человека». Написанные ровно век назад, эти письма ранее не
переиздавались. Они войдут в 3-й том Собрания сочинений протоиерея
Валентина*.
Не
знаю, осень ли так действует, но последнее время я так часто опять
думаю о смерти. Без страха и ужаса, но с сознанием глубочайшего
значения этого слова.
Ведь, собственно, два пути ведут к положительному,
религиозному отношению к жизни.
Один — путь высшей радости.
Другой — путь смерти.
Первым путем идут немногие. Этим людям душевная
гармония дается как бы от рождения. Они не знают ужаса смерти,
потому что ужас этот уже побежден в них данной в душе их гармонией.
Таков Пушкин.
Большинство же идут путем Толстого и Достоевского.
Приходят к своей «Осанне» не только через «горнило сомнений», но и
через мучительнейший страх смерти.
Разумеется, большинство путь этот не проходят до
конца, не выходят, как Толстой или Достоевский, к светлому и
радостному состоянию духа, а застревают на полдороге. Потому что
«некогда», потому что «детей надо учить в гимназии», потому что
«масса неприятностей»…
Но тот, кто доходит до конца, — обязательно
«побеждает» смерть.
Вот почему не должен человек размышления о смерти
гнать, как болезненное «мрачное настроение». Он должен безбоязненно
размышлять до конца. Ибо если он не победит это слово, то никогда не
встанет в своей духовной жизни на твердую почву.
* * *
Мысль о смерти и об ее бессмысленности у детей
приходит иногда очень рано. Знаю это по личному опыту.
Я задумался над смертью впервые лет семи. И должен
прямо сказать, что первое размышление было едва ли не самым
напряженным и неотступным из всех моих размышлений. А их было у меня
очень много. Бывали целые периоды, когда буквально ни о чем другом я
не мог думать.
Случилось это так.
Я играл один в саду. Сделал из травы шалаш и
воображал себя на необитаемом острове. Мне было очень хорошо.
Сорванная мною трава так чудесно пахла. Солнце горело в каждом
цветке, в каждом листочке. Кругом все жужжало, двигалось и пело.
И я подумал: почему «большие» не играют в
«необитаемый остров»? Почему им больше нравится сидеть в больших
комнатах, курить папиросы и все говорить о чем-то, говорить,
говорить, говорить?..
«Когда я выросту большой, — думал я, — я буду жить,
как маленький. Так вот всегда и буду жить. Большие так не живут, ну
а я — буду».
И мне стало до слез радостно, что, значит, «так все
и останется». И будет у меня свой шалаш, и трава будет так славно
пахнуть, и солнце сиять, петь птицы и жужжать в траве пчелы.
«Навсегда так же», — подумал я.
И вдруг почувствовал, как в груди у меня что-то
похолодело.
«Навсегда? Но ведь это кончится… Потому что жизнь
кончится. Значит, не навсегда?»
О, я и сейчас не могу без слез вспомнить, как стало
мне вдруг жалко всего, и шалаша, и травы, и солнца, и неба. Точно не
я должен умирать, а они умрут. И их больше уже никогда, никогда не
будет. Как бы удивились «большие», если бы они заглянули тогда в мой
шалаш! Потому что я прижимал к себе сорванную траву, целовал ее, как
«покойную», и плакал буквально до истерики.
Целое лето беспрерывно, что бы я ни делал, что бы ни
говорил, я думал только одно: «Все это кончится. Это не навсегда».
Что бы могло тогда меня утешить? Только одно слово:
бессмертие.
Но я еще не мог произнести тогда этого слова, во
всем его значении.
Мне оставалось одно — обратиться к бабушке. Но как
ей сказать прямо? Мне стыдно было выдавать свою «тайну». И я,
поласкавшись к ней, начал издалека:
— Я в саду, бабушка, на полянке шалаш сделал.
— Простудишься вот. Земля сырая. Роса.
— Я, бабушка, траву подложил. Она повяла уж вся.
Почему она повяла?
— Сорвал, и повяла.
— Жалко, бабушка…
И я почувствовал, что от скрытой мысли моей у меня
навертываются слезы. Бабушка смотрит на меня внимательно и говорит:
— Полно-ка: спать надо вовремя ложиться.
— Бабушка… мы ведь тоже… умрем, да?
— Умрем… Ты бы шел рыбу ловить…
— И папа умрет?
— Ну, конечно же. Вот, право, какой.
— И кучер умрет? И повар умрет?
— Умрут, умрут.
— И ты?
— И я… Умрешь, и положат на кладбище. Ты будешь ко
мне на могилку ходить?
— Буду, — шепотом говорю я. И больше уже не в силах
сдерживаться, прижимаюсь к ней и начинаю плакать.
Бабушка пугается. Начинает утешать меня. Говорит,
что она «пошутила». Но я уж теперь знаю «наверное», что «все
кончено».
Это была первая рана на моей душе. Она успокоилась
временно. Но через много лет снова дала себя знать. В той или иной
форме, с той или иной силой, но вопрос о смерти встает перед детской
душой. И это хорошо. Пусть поплачут, зато когда-нибудь и порадуются.
Смерть такой факт, что надо удивляться не тому, что
люди «иногда» об нем думают, а тому, что так мало думают. Казалось
бы, надо или победить его верой в бессмертие, или никогда не
улыбаться и не смеяться в жизни, а сидеть и ждать в ужасе конца.
А у нас ничего. Это еще, мол, далеко: еще целых
двадцать лет проживу!
Иногда человеку говорят: «все мы умрем» и «вы
умрете». Ему кажется, что это не про «него», что это к нему не
относится.
Нет, относится, господа, ко всем относится.
Конец, после которого ничего не наступает, делает
бессмысленным все, что было перед этим концом. И если вы не умом, а
всем существом своим чувствуете, что то, что зовется жизнью, — не
бессмыслица, то вы должны почувствовать также другое: никакого конца
и нет. А есть новое бытие в новых формах.
Зеленая трава и горячее солнце — это навсегда.
Навсегда — вот радостное, великое слово, которое
одно может успокоить человеческую душу.
Фото Владимира Борисовича Занина
Голгофа
В глазах Христа была скорбь, но в них отражалась и
Зеленая Галилея. Скорбь и «Зеленая Галилея» соединялись в Нем не в
«перемежающейся» последовательности, а в некоем единстве; в нашей
психике — это результат нашего бессилия, неспособности к
беспрерывному внутреннему напряжению. Единство скорби и радости в
христианстве, напротив, есть результат наивысшей абсолютной силы. По
апокрифической характеристике, апостол Петр «с плачущими плакал, с
радующимися радовался». И это не потому, что он «то» плакал, «то»
смеялся, а потому, что в его религиозном состоянии духа и слезы, и
радость всегда могли найти живой отклик, потому что слезы и радость
всегда были в его душе в нераздельном единстве его голгофского
христианства. В учении Христа как бы с некоторым противоречием
даются заветы «взять крест свой» и «всегда радоваться», но Голгофа
есть живое осуществление в едином акте всего христианства. Это как
бы синтез всего дела Христова. Поэтому и в Голгофе крест соединяет в
себе орудие пытки, орудие позорнейшей, по тогдашним понятиям, казни
и самой полной победы, какую когда видел мир, победы «над грехом и
смертью». Соединив величайшую скорбь распятого Бога — величайшей
радостью воскресшего «первенца из мертвых». На кресте не только был
«убит человек», но был побежден «мир». Не только опозорен праведник,
но и было «искуплено человечество». Вот почему траур, печаль, а тем
более бессильное истерическое хныканье, не могут иметь места у
подножия креста Господня.
Я утверждаю, что логический вывод из всей нашей
жизни — или безумие, или вера в Голгофу и принятие той особой
религиозной психологии, которая дает силы соединить слезы и радость
в единое жизненное настроение. Третий выход, к которому прибегает
большинство, — не выход, а тупой сон, превращающий живых людей в
двигающихся марионеток. Не вдаваясь в сложное рассуждение, что такое
«страдание», беря его просто как факт, я чувствую, что если возможно
пренебречь и не испытывать личных своих страданий, то, по самой
сущности человеческой психологии, нельзя убежать от сострадания, от
жалости, от сознания, что страдают другие. Можно зажмурить глаза и
жизнь превратить в игру в жмурки, но если иметь честность и смелость
посмотреть мировому страданию прямо в глаза и представить себе со
всей реальностью то, что творится ежеминутно на нашей земле, нельзя
остаться «нормальным» человеком. В течение одного часа на всей земле
убиваются десятки людей, насилуются дети, коверкаются человеческие
души. И если вы силой своего воображения перенесете все эти
«заглазные» сцены убийств, насилий и всех ужасов в свою маленькую
комнату и переживете их там, как будто они совершались на ваших
глазах, — вы от неизбежного потрясения станете безумным. Или
возьмете крест, подниметесь на Голгофу, поставите крест свой рядом с
Крестом Христовым и сделаетесь участником Его Голгофы, понимаемой не
как душу раздирающая казнь, а как великое событие, объединявшее и
смерть человеческую, и его воскресение.
Я не доказываю, но утверждаю, что вера в Голгофу
потому нужна, что иначе человечество превратится в безумных.
Отвергните Голгофу — тогда или превращайтесь в тупых, ничего не
видящих, не чувствующих, ничем не болеющих, бездушных манекенов,
безличных и жалких полулюдей, или откройте двери вашей комнаты для
человеческих криков и стонов, и тогда бегите, как умоисступленный,
на край света…
Примите Голгофу — и тогда не надевайте траура и не
бейтесь истерически головой о голгофский крест, а поверьте всей
душой своей, что смерть уже побеждена, что мир уже получил силы для
своего спасения, — и лишь нужно проявить эти силы во всю их
потенциальную мощь. И тогда не делайтесь сумасшедшим, а с серьезной,
глубокой радостью, в которой и смех, и слезы сочетались чудом
каким-то в одно, — идите в жизнь для совершения своего великого
жизненного подвига. Если вы поверите по-настоящему в Голгофу — вы не
будете растерянно хвататься за голову при виде чужого горя и не
будете свои жалкие личные невзгоды переживать как «венец
мученический». Вы будете страдать глубокой скорбью вместе с
страдающими, в то же время связывая данный момент с вечностью,
частное — с общим, индивидуальное — с общечеловеческим, земное — с
космическим, смерть — с воскресением; вы найдете в себе
«божественные» силы не пасть под ношей этих безмерных человеческих
страданий, вы найдете в себе силы выйти на победоносную борьбу с
ними.
Вера в Голгофу, понятая не как «казнь», а как победа
над самой страшной «мировой казнью», над смертью, — сделает человека
бесстрастным в смысле отсутствия рабской привязанности к
наслаждениям плоти, равнодушным ко всем личным неудачам, сильным и
бесстрашным в борьбе со злом мира, во всех его безграничных
проявлениях.
|